Рождественский Всеволод Александрович

(1895 — 1977)

И сам Всеволод Александрович, и его коллеги и соратники называли его «свидетелем неповторимых лет, наследником надежд, участником свершений», «свидетелем века». Так оно и было — его отец преподавал Закон Божий и был священником гимназической церкви в Царскосельской Николаевской гимназии, где директором был лучший из наставников — известный поэт Иннокентий Анненский и которую в 1906 году окончил одноклассник его брата эксцентричный «конкистадор» Николай Гумилев, с которым он скоро станет соратником по «цеху поэтов» в Петербурге и даже будет входить в число «младших» акмеистов. А скоро уже пробежит по людям и судьбам 1917 год, и Всеволод неожиданно весной 1918 года окажется добровольцем в Красной армии, будет принимать участие в защите Петрограда от Юденича, далее продолжит службу в учебно-опытном минном дивизионе в звании комвзвода, в 1919 году поступит на службу в Комиссариат земледелия и продолжит служить добровольцем в Красной армии, плавать на тральщике, вылавливавшем мины в Неве, Ладоге и Финском заливе. В 1920 х и вовсе состоял секретарем Петроградского отделения Всероссийского союза поэтов, в 1930 х путешествовал по стране в составе литературных бригад, посещавших с выступлениями крупнейшие стройки первой пятилетки. Сменились времена и эпохи, лишились родины и жизни многие из тех, с кем еще недавно разрабатывал «поэтику» и «экзотическую линию» акмеизма поэт, мечтавший о «гумилевских» путешественниках, пиратах, корсарах, санкюлотах и населявший ими свои недавние стихи, настали времена, вызывающих теперь ужас пятилеток, а поэт Всеволод Рождественский фантастически вписался во все повороты истории страны.

Родился Всеволод в Царском Селе в благополучной, любящей семье. В детстве были летние выезды семьи в село Ильинское Тихвинского уезда, где они владели небольшим домом, находившемся на опушке дремучего новгородского леса, великолепное домашнее, а потом и гимназическое образование сначала в Царскосельской гимназии, а потом в Петербургской классической гимназии, когда семья в 1907 году переехала в столицу. После окончания гимназии в 1914 году поступил на историко-филологический факультет Петербургского университета , но началась Первая мировая война, и в 1915 году он призван в армию, зачислен в Запасной электротехнический батальон рядовым на правах вольноопределяющегося, а в январе 1917 года получил звание прапорщика инженерных войск. В конце 1924 года вернулся в университет, окончил его в 1926 году, при этом одновременно посещал Государственный институт истории искусств.

Как совместились в судьбе юноши Рождественского еще недавнее восторженное, по его воспоминаниям, «постижение латыни», вначале «кропотливое и довольно нудное», но уже в старших классах «мерное и плавное звучание античной фразы увлекало меня за собой, как неудержимый ток величественной реки», и «обращение к теме строительства социализма», прославление послереволюционных пятилеток в агитпоездах, — вопрос сложный. Так же как и, казалось бы, несовместимое — воспоминание о том, что «настолько увлекся римскими поэтами, что немало перевел историй из Овидиевых «Метаморфоз» и «Посланий», решительное «Пушкин и античность — две дороги моей юности. Им я не изменю до конца своих дней», и уже в 1918 году совместная работа в издательстве с «буревестником революции» Максимом Горьким, у которого в семье он «был частым посетителем».

Небольшая подсказка всего происходящего вокруг Всеволода Александровича, возможно, находится в судьбе и биографии его жены с 1927 года Ирины Павловны Стуккей, потомка дворянских родов и человека высокой культуры и тонкого вкуса, искусствоведа, сотрудника многих знаменитых музеев Петербурга. Всегда готовая прийти на помощь, что-то устроить, кого-то поддержать, супруга поэта до конца жизни притягивала к себе самых разных людей, утверждая, что полностью разделяет с мужем такое отношение к жизни и людям. Они принадлежали к тому поколению, которое с детства впитало чувство истории и мировой культуры и которому был дан дар просветительства. Это была плеяда старой ленинградской музейной и писательской интеллигенции, перенявшей от своих учителей любовь к своему делу и чувство товарищества. Многие из них испили полную чашу невзгод предвоенной поры, пережили трагедию войны и блокады, но при этом сохранили и стойкость, и душевную чистоту, и преданность друзьям. Может быть, этот уникальный и далеко не всем доступный рецепт и есть ключ к жизненной гармонии поэта, пригодный ко всем временам?

Сам поэт начиная с 1927 года каждую осень проводил в Коктебеле, в доме Максимилиана Волошина, еще в начале XX века ставшего пристанищем людей искусства и науки, в 1930-х годах много путешествовал по стране, ездил по республикам Средней Азии, впервые перевел на русский язык классиков казахской поэзии, выпустил несколько сборников стихотворений, а в 1936 году большой том избранных стихов.

В годы Великой Отечественной войны Всеволод Александрович был фронтовым корреспондентом, сотрудничал в армейских газетах, воевал на Ленинградском, Волховском, Карельском фронтах за освобождение родного города, участвовал в прорыве блокады Ленинграда, награжден боевыми наградами.

В итоге оказалось, что поэт, литератор Всеволод Рождественский не пропустил ни одного события в жизни своей страны, был действующим лицом и неравнодушным участником всего, что выпало на долю ее народа. И при этом остался в памяти всех, кто с ним близко общался и знал его, как поэт «солнечный, радостный и удивительно разумный. Никакие шум, грохот и грозы новой эпохи не смогли поколебать его чисто пушкинское жизнелюбие, органичность, чувствование большого времени, рядом с которым все войны и революции — маленькие частности, подобные пыли на арфе Орфея. Многие искусствоведы уверены, что эту арфу, которую выронил Николай Гумилев, поднял именно Всеволод Рождественский». Пусть биография его не отличается такими резкими поворотами, трагедиями и героикой, как гумилевская, но три четверти века писать щедрые на радость стихи в часто очень трудном и безвыходном мраке — это более чем подвиг, считают его поклонники, почитатели и близкие люди. И вспоминают, что последние годы, уже прикованный к «креслу на колесиках», он продолжал удивляться жизни и писал стихи до последнего дня. Его последнее недописанное стихотворение было о малыше, для которого мир раскрыт, как увлекательная книга. По существу, всеми своими стихами он только и делал, что «звал смотреть, слушать, удивляться тому, что дарит нам жизнь». Это хорошее последнее слово благодарных читателей.

Рождественский Всеволод Александрович

И сам Всеволод Александрович, и его коллеги и соратники называли его «свидетелем неповторимых лет, наследником надежд, участником свершений», «свидетелем века». Так оно и было — его отец преподавал Закон Божий и был священником гимназической церкви в Царскосельской Николаевской гимназии, где директором был лучший из наставников — известный поэт Иннокентий Анненский и которую в 1906 году окончил одноклассник его брата эксцентричный «конкистадор» Николай Гумилев, с которым он скоро станет соратником по «цеху поэтов» в Петербурге и даже будет входить в число «младших» акмеистов. А скоро уже пробежит по людям и судьбам 1917 год, и Всеволод неожиданно весной 1918 года окажется добровольцем в Красной армии, будет принимать участие в защите Петрограда от Юденича, далее продолжит службу в учебно-опытном минном дивизионе в звании комвзвода, в 1919 году поступит на службу в Комиссариат земледелия и продолжит служить добровольцем в Красной армии, плавать на тральщике, вылавливавшем мины в Неве, Ладоге и Финском заливе. В 1920 х и вовсе состоял секретарем Петроградского отделения Всероссийского союза поэтов, в 1930 х путешествовал по стране в составе литературных бригад, посещавших с выступлениями крупнейшие стройки первой пятилетки. Сменились времена и эпохи, лишились родины и жизни многие из тех, с кем еще недавно разрабатывал «поэтику» и «экзотическую линию» акмеизма поэт, мечтавший о «гумилевских» путешественниках, пиратах, корсарах, санкюлотах и населявший ими свои недавние стихи, настали времена, вызывающих теперь ужас пятилеток, а поэт Всеволод Рождественский фантастически вписался во все повороты истории страны.

Родился Всеволод в Царском Селе в благополучной, любящей семье. В детстве были летние выезды семьи в село Ильинское Тихвинского уезда, где они владели небольшим домом, находившемся на опушке дремучего новгородского леса, великолепное домашнее, а потом и гимназическое образование сначала в Царскосельской гимназии, а потом в Петербургской классической гимназии, когда семья в 1907 году переехала в столицу. После окончания гимназии в 1914 году поступил на историко-филологический факультет Петербургского университета , но началась Первая мировая война, и в 1915 году он призван в армию, зачислен в Запасной электротехнический батальон рядовым на правах вольноопределяющегося, а в январе 1917 года получил звание прапорщика инженерных войск. В конце 1924 года вернулся в университет, окончил его в 1926 году, при этом одновременно посещал Государственный институт истории искусств.

Как совместились в судьбе юноши Рождественского еще недавнее восторженное, по его воспоминаниям, «постижение латыни», вначале «кропотливое и довольно нудное», но уже в старших классах «мерное и плавное звучание античной фразы увлекало меня за собой, как неудержимый ток величественной реки», и «обращение к теме строительства социализма», прославление послереволюционных пятилеток в агитпоездах, — вопрос сложный. Так же как и, казалось бы, несовместимое — воспоминание о том, что «настолько увлекся римскими поэтами, что немало перевел историй из Овидиевых «Метаморфоз» и «Посланий», решительное «Пушкин и античность — две дороги моей юности. Им я не изменю до конца своих дней», и уже в 1918 году совместная работа в издательстве с «буревестником революции» Максимом Горьким, у которого в семье он «был частым посетителем».

Небольшая подсказка всего происходящего вокруг Всеволода Александровича, возможно, находится в судьбе и биографии его жены с 1927 года Ирины Павловны Стуккей, потомка дворянских родов и человека высокой культуры и тонкого вкуса, искусствоведа, сотрудника многих знаменитых музеев Петербурга. Всегда готовая прийти на помощь, что-то устроить, кого-то поддержать, супруга поэта до конца жизни притягивала к себе самых разных людей, утверждая, что полностью разделяет с мужем такое отношение к жизни и людям. Они принадлежали к тому поколению, которое с детства впитало чувство истории и мировой культуры и которому был дан дар просветительства. Это была плеяда старой ленинградской музейной и писательской интеллигенции, перенявшей от своих учителей любовь к своему делу и чувство товарищества. Многие из них испили полную чашу невзгод предвоенной поры, пережили трагедию войны и блокады, но при этом сохранили и стойкость, и душевную чистоту, и преданность друзьям. Может быть, этот уникальный и далеко не всем доступный рецепт и есть ключ к жизненной гармонии поэта, пригодный ко всем временам?

Сам поэт начиная с 1927 года каждую осень проводил в Коктебеле, в доме Максимилиана Волошина, еще в начале XX века ставшего пристанищем людей искусства и науки, в 1930-х годах много путешествовал по стране, ездил по республикам Средней Азии, впервые перевел на русский язык классиков казахской поэзии, выпустил несколько сборников стихотворений, а в 1936 году большой том избранных стихов.

В годы Великой Отечественной войны Всеволод Александрович был фронтовым корреспондентом, сотрудничал в армейских газетах, воевал на Ленинградском, Волховском, Карельском фронтах за освобождение родного города, участвовал в прорыве блокады Ленинграда, награжден боевыми наградами.

В итоге оказалось, что поэт, литератор Всеволод Рождественский не пропустил ни одного события в жизни своей страны, был действующим лицом и неравнодушным участником всего, что выпало на долю ее народа. И при этом остался в памяти всех, кто с ним близко общался и знал его, как поэт «солнечный, радостный и удивительно разумный. Никакие шум, грохот и грозы новой эпохи не смогли поколебать его чисто пушкинское жизнелюбие, органичность, чувствование большого времени, рядом с которым все войны и революции — маленькие частности, подобные пыли на арфе Орфея. Многие искусствоведы уверены, что эту арфу, которую выронил Николай Гумилев, поднял именно Всеволод Рождественский». Пусть биография его не отличается такими резкими поворотами, трагедиями и героикой, как гумилевская, но три четверти века писать щедрые на радость стихи в часто очень трудном и безвыходном мраке — это более чем подвиг, считают его поклонники, почитатели и близкие люди. И вспоминают, что последние годы, уже прикованный к «креслу на колесиках», он продолжал удивляться жизни и писал стихи до последнего дня. Его последнее недописанное стихотворение было о малыше, для которого мир раскрыт, как увлекательная книга. По существу, всеми своими стихами он только и делал, что «звал смотреть, слушать, удивляться тому, что дарит нам жизнь». Это хорошее последнее слово благодарных читателей.


Стихи О Санкт-Петербурге

Стихи о России

О каких местах писал поэт

Белая ночь

Средь облаков, над Ладогой просторной,
Как дым болот,
Как давний сон, чугунный и узорный,
Он вновь встает.
Рождается таинственно и ново,
Пронзен зарей,
Из облаков, из дыма рокового
Он, город мой.
Все те же в нем и улицы, и парки,
И строй колонн,
Но между них рассеян свет неяркий —
Ни явь, ни сон.
Его лицо обожжено блокады
Сухим огнем,
И отблеск дней, когда рвались снаряды,
Лежит на нем.
……………….
Все возвратится: островов прохлада,
Колонны, львы,
Знамена шествий, майский шелк парада
И синь Невы.
И мы пройдем в такой же вечер кроткий
Вдоль тех оград
Взглянуть на шпиль, на кружево решетки,
На Летний сад.
И вновь заря уронит отблеск алый,
Совсем вот так,
В седой гранит, в белесые каналы,
В прозрачный мрак.
О город мой! Сквозь все тревоги боя,
Сквозь жар мечты,
Отлитым в бронзе с профилем героя
Мне снишься ты!
Я счастлив тем, что в грозовые годы
Я был с тобой,
Что мог отдать заре твоей свободы
Весь голос мой.
Я счастлив тем, что в пламени суровом,
В дыму блокад,
Сам защищал — и пулею и словом —
Мой Ленинград.

1942, Волховский фронт

В зимнем парке

1
Через Красные ворота я пройду
Чуть протоптанной тропинкою к пруду.
Спят богини, охраняющие сад,
В мерзлых досках заколоченные, спят.
Сумрак плавает в деревьях. Снег идет.
На пруду, за «Эрмитажем», поворот.
Чутко слушая поскрипыванье лыж,
Пахнет елкою и снегом эта тишь
И плывет над отраженною звездой
В темной проруби с качнувшейся водой.
1921
2
Бросая к небу колкий иней
И стряхивая белый хмель,
Шатаясь, в сумрак мутно-синий
Брела усталая метель.
В полукольце колонн забыта,
Куда тропа еще тиха,
Покорно стыла Афродита,
Раскинув снежные меха.
И мраморная грудь богини
Приподнималась горячо,
Но пчелы северной пустыни
Кололи девичье плечо.
А песни пьяного Борея,
Взмывая, падали опять,
Ни пощадить ее не смея,
Ни сразу сердце разорвать.
1916
3
Если колкой вьюгой, ветром встречным
Дрогнувшую память обожгло,
Хоть во сне, хоть мальчиком беспечным
Возврати мне Царское Село!
Бронзовый мечтатель за Лицеем
Посмотрел сквозь падающий снег,
Ветер заклубился по аллеям,
Звонких лыж опередив разбег.
И бегу я в лунный дым по следу
Под горбатым мостиком, туда,
Где над черным лебедем и Ледой
Дрогнула зеленая звезда.
Не вздохнуть косматым, мутным светом,
Это звезды по снегу текут,
Это за турецким минаретом
В снежной шубе разметался пруд.
Вот твой теплый, твой пушистый голос
Издали зовет — вперегонки!
Вот и варежка у лыжных полос
Бережет всю теплоту руки.
Дальше, дальше!.. Только б не проснуться,
Только бы успеть — скорей! скорей! —
Губ ее снежинками коснуться,
Песнею растаять вместе с ней!
Разве ты не можешь, Вдохновенье,
Легкокрылой бабочки крыло,
Хоть во сне, хоть на одно мгновенье
Возвратить мне Царское Село!
1922
4
Сквозь падающий снег над будкой с инвалидом
Согнул бессмертный лук чугунный Кифаред.
О, Царское Село, великолепный бред,
Который некогда был ведом аонидам!
Рожденный в сих садах, я древних тайн не выдам.
(Умолкнул голос муз, и Анненского нет...)
Я только и могу, как строгий тот поэт,
На звезды посмотреть и «все простить обидам».
Воспоминаньями и рифмами томим,
Над круглым озером метется лунный дым,
В лиловых сумерках уже сквозит аллея,
И вьюга шепчет мне сквозь легкий лыжный свист,
О чем задумался, отбросив Апулея,
На бронзовой скамье кудрявый лицеист.

Декабрь 1921

Возвращение

Мерным грохотом, и звоном,
И качаньем невпопад
За последним перегоном
Ты встаешь в окне вагонном,
Просыпаясь, Ленинград!

Друг, я ждал тебя немало...
В нетерпенье, видишь сам,
Перед аркою вокзала
Сразу сердце застучало
По сцепленьям и мостам.

Брат мой гулкий, брат туманный,
Полный мужества всегда,
Город воли неустанной,
По гудкам встающий рано
Для великих дел труда.

Как Нева, что плещет пену
Вдоль гранитов вековых,
Как заря — заре на смену, —
Я отныне знаю цену
Слов неспешных и скупых.

Друг твоим садам и водам,
Я живу, тебя храня,
Шаг за шагом, год за годом
Сквозь раздумья к строгим одам
Вел ты бережно меня.

Возвращаясь издалека,
Я опять увидеть рад,
Что в судьбе твоей высокой,
Вслед ампиру и барокко,
Вырос новый Ленинград.

Что вливает в гром завода
И Нева свой бурный стих,
Что людей твоих порода
И суровая погода —
Счастье лучших дней моих?

1929

Гончары

По ладожским сонным каналам,
Из тихвинских чащ и болот
Они приплывали, бывало,
В наш город, лишь лето придет.

Пройдется заря спозаранку
По стеклам громад городских, —
Они уже входят в Фонтанку
На веслах тяжелых своих.

Их день трудовой некороток
В плавучем и зыбком гнезде
У ржавых чугунных решеток,
У каменных спусков к воде.

Торгуясь еще по старинке,
Хозяйки берут не спеша
Какие-то плошки и крынки
Из бережных рук торгаша.

И, щелкнув по боку крутому,
Звенящему гулко в ответ,
Им кутает плотно в солому
Покупку старательный дед.

К чему бы такая посуда,
Давно уж отжившая век,
Из глины рожденное чудо,
Приплывшее с северных рек?

Давно уж расстались мы с нею,
Но радость ребяческих дней
Мне эллинских амфор стройнее
И тонких фарфоров милей.

Здесь, в каменном знойном июле,
Забытой прохладой лесной
Мне веет от этих свистулек,
От чашек с нехитрой каймой.

Мешали ту замесь упруго,
В избушке трудясь до утра,
Умельцы гончарного круга
И глиняных дел мастера.

Не зная расчетов науки,
Храня вековую мечту,
Из глины мужицкие руки
Умели лепить красоту!

1961

Знакомый дом

Я помню этот светлый дом...
Его бетонная громада
Глядела верхним этажом
В простор Таврического сада,
А третье от угла окно,
Поймав заката отблеск алый
(Как это было все давно!),
Крылами голубя сверкало.
И, улицу переходя
В ветрах весеннего ненастья,
Я говорил под шум дождя:
«Вон там мне тоже светит счастье!»

Я помню затемненный дом,
Когда с товарищами вместе
Взывал он каждым кирпичом
О непреклонности и мести.
По грудь в сугробы погружен,
Окованный бронею стужи
И строго молчаливый, он,
Казалось, стал темней и уже,
Пятой в родную землю врос,
Не по-обычному спокоен, —
Бетонный вздыбленный утес,
Насторожившийся, как воин.

Я помню этот черный дом
Под грозным небом Ленинграда,
Расколотый, как топором,
Ударом тяжкого снаряда.
В нагроможденье кирпичей
И свитого в жгуты металла
Лежал он, черный и ничей,
Дымясь лохмотьями провала,
И только старое окно
Каким-то чудом уцелело.
В нем было все тогда темно
И одиноко до предела.

И вновь я видел этот дом,
Одетый свежими лесами.
Его наполнил новый гром,
Он пел пилой и молотками.
В пыли, в известке этажи
Росли все выше без опаски,
И были празднично свежи
Их голубеющие краски.
А тонкий луч, скользнув к окну
Весенним утром, в свежем блеске
По стеклам лил голубизну
И тихо трогал занавески...

Кто там, под крышею, живет
В моем окошке — третьем с краю?
Майор запаса? Счетовод?
Актриса? Табельщик? — Не знаю.
Но я хочу, чтобы ему
Легко работалось и пелось,
Чтоб в возродившемся дому
Окрепла творческая зрелость,
Чтоб дом глядел, как прежде, вдаль,
На клены солнечного сада,
Где встало солнце, как медаль
«За оборону Ленинграда».

1945

Октябрьская погода

Мне не спится. На Неве смятенье,
Медь волны и рваная заря.
Мне не спится — это наводненье,
Это грохот пушек, вой завода
И такая, как тогда, погода:
Двадцать пятый вечер октября.

Знаю, завтра толпы и знамена,
Ровный марш, взметающий сердца,
В песне — за колонною колонна...
Гордый день! Но, глядя в очи году,
Я хочу октябрьскую погоду
Провести сквозь песню до конца!

Было так: Нева, как зверь, стонала,
Серые ломая гребешки,
Колыхались барки у причала,
И царапал стынущие щеки
Острый дождь, ложась, как плащ широкий,
Над гранитным логовом реки.

Пулеметы пели. Клювоносый
Ждал орел, нацелясь в грудь страны,
В бой пошли кронштадтские матросы
Черным ливнем на мосту Дворцовом,
И была в их оклике суровом
Соль и горечь штормовой волны.

Во дворце дрожали адвокаты,
У костров стояли юнкера.
Но висел над ними час расплаты,
И сквозь дождь октябрьской непогоды
В перекличке боевой заводы
Пели несмолкаемо: «Пора!»

Так об Октябре узнают дети.
Мы расскажем каждому из них,
Что на новом рубеже столетий
Вдохновенней не было напева,
Что в поэме горечи и гнева
Этот стих — был самый лучший стих!

1927

Памятник Суворову

Среди балтийских солнечных просторов,
Над широко распахнутой Невой,
Как бог войны, встал бронзовый Суворов
Виденьем русской славы боевой.

В его руке стремительная шпага,
Военный плащ клубится за плечом,
Пернатый шлем откинут, и отвага
Зажгла зрачки немеркнущим огнем.

Бежит трамвай по Кировскому мосту,
Кричат авто, прохожие спешат,
А он глядит на шпиль победный, острый,
На деловой военный Ленинград.

Держа в рядах уставное равненье,
Походный отчеканивая шаг,
С утра на фронт проходит пополненье
Пред гением стремительных атак.

И он — генералиссимус победы,
Приветствуя неведомую рать,
Как будто говорит: «Недаром деды
Учили нас науке побеждать».

Несокрушима воинская сила
Того, кто предан родине своей.
Она брала твердыни Измаила,
Рубила в клочья прусских усачей.

В Италии летела с гор лавиной,
Пред Фридрихом вставала в полный рост,
Полки средь туч вела тропой орлиной
В туман и снег на узкий Чертов мост.

Нам ведом враг, и наглый и лукавый,
Не в первый раз встречаемся мы с ним.
Под знаменем великой русской славы
Родной народ в боях непобедим.

Он прям и смел в грозе военных споров,
И равного ему на свете нет.
«Богатыри!» — так говорит Суворов,
Наш прадед в деле славы и побед.

1941

Парк Победы

Вот она — молодая награда
За суровые дни и труды!
Мы, былые бойцы Ленинграда,
В честь побед разбивали сады.

Мы сажали их в грозные годы
На распаханном пепле войны,
И вхожу я под свежие своды
Так, как входят в свершенные сны.
Здесь, на почве суровой и жесткой,

В полукруге бетонных громад,
Клены-кустики, липы-подростки
Вдоль дорожек построились в ряд.

Но в зеленой толпе отыскать я
Не могу уж свое деревцо,
Что к заре простирает объятья
И прохладою дышит в лицо.

Все курчавые, все одногодки,
Все веселые, как на подбор,
Смотрят липы сквозь прорезь решетки
И неспешный ведут разговор.

На скамье, в вечереющем свете,
Я гляжу, как в аллеях родных
Ждут влюбленные, кружатся дети,
Блещут искры снопов водяных.

Как в пронизанном солнцем покое,
Молчаливую думу храня,
Воплощенные в бронзе герои
Дышат с нами спокойствием дня.

И, широкою песней о мире
Осеняя пруды и гранит,
На своей густолиственной лире
Парк Победы бессмертно шумит.

1958

Пулковские высоты

Есть правдивая повесть о том,

Что в веках догоревшие звезды

Все еще из пустыни морозной

Нам немеркнущим светят лучом.

 

Мы их видим, хотя их и нет,

Но в пространстве, лучами пронзенном,

По простым неизменным законам

К нам доходит мерцающий свет.

 

Знаю я, что, подобно звезде,

Будут живы и подвиги чести,

Что о них негасимые вести

Мы услышим всегда и везде.

 

Знаю — в сотый и тысячный год,

Проходя у застав Ленинграда,

Отвести благодарного взгляда

Ты не сможешь от этих высот.

 

Из весенней земли, как живой,

Там, где тучи клубились когда-то,

Встанет он в полушубке солдата —

Жизнь твою отстоявший герой.

1945

Строители

1. Варфоломей Растрелли

Он, русский сердцем, родом итальянец,

Плетя свои гирлянды и венцы,

В морозных зорях видел роз румянец

И на снегу выращивал дворцы.

 

Он верил, что их пышное цветенье

Убережет российская зима.

Они росли — чудесное сплетенье

Живой мечты и трезвого ума.

 

Их тонкие, как кружево, фасады,

Узор венков и завитки волют

Порвали в клочья злобные снаряды,

Сожгли дотла, как лишь безумцы жгут.

 

Но красота вовек неистребима.

И там, где смерти сузилось кольцо,

Из кирпичей, из черных клубов дыма

Встает ее прекрасное лицо.

 

В провалы стен заглядывают елки,

Заносит снег пустыню анфилад,

Но камни статуй и зеркал осколки

Все так же о бессмертье говорят!

 

2. Андреян Захаров

 

Преодолев ветров злодейство

И вьюг крутящуюся мглу,

Над городом Адмиралтейство

Зажгло бессмертную иглу.

 

Чтоб в громе пушечных ударов

В Неву входили корабли,

Поставил Андреян Захаров

Маяк отеческой земли.

 

И этой шпаги острый пламень,

Прорвав сырой туман болот,

Фасада вытянутый камень

Приподнял в дерзостный полет.

 

В года блокады, смерти, стужи

Она, закутана чехлом,

Для нас хранила ясность ту же,

Сверкая в воздухе морском.

 

Была в ней нашей воли твердость,

Стремленье ввысь, в лазурь и свет,

И несклоняемая гордость —

Предвестье будущих побед.

 

3. Андрей Воронихин

 

Крепостной мечтатель на чужбине,

Отрицатель италийских нег,

Лишь о снежной думал он пустыне,

Зоркий мастер, русский человек.

 

И над дельтой невских вод холодных,

Там, где вьюги севера поют,

Словно храм, в дорических колоннах

Свой поставил Горный институт.

 

Этот строгий обнаженный портик

Каменных, взнесенных к небу струн

Стережет трезубец, словно кортик,

Над Невою высящий Нептун.

 

И цветет суровая громада,

Стужею зажатая в тиски,

Как новорожденная Эллада

Над простором северной реки.

 

В грозный год, в тяжелый лед вмерзая,

Из орудий в снеговой пыли

Били здесь врага, не уставая,

Балтики советской корабли.

 

И дивилась в мутных вьюгах марта,

За раскатом слушая раскат,

Мужеством прославленная Спарта,

Как стоит, не дрогнув, Ленинград.

 

4. Карл Росси

 

Рим строгостью его отметил величавой.

Он, взвесив замысел, в расчеты погружен,

На невских берегах воздвиг чертоги славы

И выровнял ряды торжественных колонн.

 

Любил он простоту и линий постоянство,

Взыскательной служил и точной красоте,

Столице Севера дал пышное убранство,

Был славой вознесен и умер в нищете.

 

Но жив его мечтой одушевленный камень.

Что Римский колизей! Он превзойден в веках,

И арки, созданной рабочими руками,

Уже неудержим стремительный размах.

 

Под ней проносим мы победные знамена

Иных строителей, освободивших труд,

Дворцы свободных дум и счастья стадионы

По чертежам мечты в честь Родины встают.

 

5. Василий Стасов

 

Простор Невы, белеющие ночи,

Чугун решеток, шпили и мосты

Василий Стасов, зоркий русский зодчий,

Считал заветом строгой красоты.

 

На поле Марсовом, осеребренном

Луною, затопившей Летний сад,

Он в легком строе вытянул колонны

Шеренгой войск, пришедших на парад.

 

Не соблазняясь пышностью узора,

Следя за тем, чтоб мысль была светла,

В тяжелой глыбе русского собора

Он сочетал с Элладой купола.

 

И, тот же скромный замысел лелея,

Суровым вдохновением горя,

Громаду Царскосельского лицея

Поставил, как корабль, на якоря.

 

В стране морских просторов и норд-оста

Он не расстался с гордой красотой.

Чтоб строить так торжественно и просто,

Быть надо зодчим с русскою мечтой!

 

6. Девушки Ленинграда

 

Над дымкою садов светло-зеленых,

Над улицей, струящей смутный гам,

В закапанных простых комбинезонах

Они легко восходят по лесам.

 

И там, на высоте шестиэтажной,

Где жгут лицо июльские лучи,

Качаясь в люльке, весело и важно

Фасады красят, ставят кирпичи.

 

И молодеют черные руины,

Из пепла юный город восстает

В воскресшем блеске, в строгости старинной

И новой славе у приморских вод.

 

О, юные обветренные лица,

Веснушки и проворная рука!

В легендах будут солнцем золотиться

Ваш легкий волос, взгляд из-под платка.

 

И новая возникнет «Илиада» —

Высоких песен нерушимый строй —

О светлой молодости Ленинграда,

От смерти отстоявшей город свой.


1946—1948

Береза

Чуть солнце пригрело откосы
И стало в лесу потеплей,
Береза зеленые косы
Развесила с тонких ветвей.

Вся в белое платье одета,
В сережках, в листве кружевной,
Встречает горячее лето
Она на опушке лесной.

Гроза ли над ней пронесется,
Прильнет ли болотная мгла, —
Дождинки стряхнув, улыбнется
Береза — и вновь весела.

Наряд ее легкий чудесен,
Нет дерева сердцу милей,
И много задумчивых песен
Поется в народе о ней.

Он делит с ней радость и слезы,
И так ее дни хороши,
Что кажется — в шуме березы
Есть что-то от русской души.

1920—1930

В путь!

Ничего нет на свете прекрасней дороги!
Не жалей ни о чем, что легло позади.
Разве жизнь хороша без ветров и тревоги?
Разве песенной воле не тесно в груди?

За лиловый клочок паровозного дыма,
За гудок парохода на хвойной реке,
За разливы лугов, проносящихся мимо,
Все отдать я готов беспокойной тоске.

От качанья, от визга, от пляски вагона
Поднимается песенный грохот — и вот
Жизнь летит с озаренного месяцем склона
На косматый, развернутый ветром восход.

За разломом степей открываются горы,
В золотую пшеницу врезается путь,
Отлетают платформы, и с грохотом скорый
Рвет тугое пространство о дымную грудь.

Вьются горы и реки в привычном узоре,
Но по-новому дышат под небом густым
И кубанские степи, и Черное море,
И суровый Кавказ, и обрывистый Крым.

О, дорога, дорога! Я знаю заране,
Что, как только потянет теплом по весне,
Все отдам я за солнце, за ветер скитаний,
За высокую дружбу к родной стороне!

1928

Голос Родины

В суровый год мы сами стали строже,

Как темный лес, притихший от дождя,

И, как ни странно, кажется, моложе,

Все потеряв и сызнова найдя.

 

Средь сероглазых, крепкоплечих, ловких,

С душой как Волга в половодный час,

Мы подружились с говором винтовки,

Запомнив милой Родины наказ.

 

Нас девушки не песней провожали,

А долгим взглядом, от тоски сухим,

Нас жены крепко к сердцу прижимали,

И мы им обещали: отстоим!

 

Да, отстоим родимые березы,

Сады и песни дедовской страны,

Чтоб этот снег, впитавший кровь и слезы,

Сгорел в лучах невиданной весны.

 

Как отдыха душа бы ни хотела,

Как жаждой ни томились бы сердца,

Суровое, мужское наше дело

Мы доведем — и с честью — до конца!

1941

Могила бойца

День угасал, неторопливый, серый,
Дорога шла неведомо куда, —
И вдруг, под елкой, столбик из фанеры —
Простая деревянная звезда.

А дальше лес и молчаливой речки
Охваченный кустами поворот.
Я наклонился к маленькой дощечке:
«Боец Петров» и чуть пониже — год.

Сухой венок из побуревших елок,
Сплетенный чьей-то дружеской рукой,
Осыпал на песок ковер иголок,
Так медленно скользящих под ногой.

А тишь такая, точно не бывало
Ни взрывов орудийных, ни ракет...
Откуда он? Из Вологды, с Урала,
Рязанец, белорус? — Ответа нет.

Но в стертых буквах имени простого
Встает лицо, скуластое слегка,
И серый взгляд, светящийся сурово,
Как русская равнинная река.

Я вижу избы, взгорья ветровые,
И, уходя к неведомой судьбе,
Родная непреклонная Россия,
Я низко-низко кланяюсь тебе.

1943

Русская природа

Ты у моей стояла колыбели,

Твои я песни слышал в полусне,
Ты ласточек дарила мне в апреле,
Свозь дождик солнцем улыбалась мне.

Когда порою изменяли силы
И обжигала сердце горечь слез,
Со мною, как сестра, ты говорила
Неторопливым шелестом берез.

Не ты ль под бурями беды наносной
Меня учила (помнишь те года?)
Врастать в родную землю, словно сосны,
Стоять и не сгибаться никогда?

В тебе величье моего народа,
Его души бескрайные поля,
Задумчивая русская природа,
Достойная красавица моя!

Гляжусь в твое лицо — и все былое,
Все будущее вижу наяву,
Тебя в нежданной буре и в покое,
Как сердце материнское, зову.

И знаю — в этой колосистой шири,
В лесных просторах и разливах рек —
Источник сил и все, что в этом мире
Еще свершит мой вдохновенный век!

1956

Русская сказка

От дремучих лесов, молчаливых озер
И речушек, где дремлют кувшинки да ряска,
От березок, взбегающих на косогор,
От лугов, где пылает рыбачий костер,
Ты пришла ко мне, Русская сказка!

Помню дымной избушки тревожные сны.
Вздох коровы в хлеву и солому навеса,
В мутноватом окошке осколок луны
И под пологом хвойной густой тишины
Сонный шорох могучего леса.

Там без тропок привыкли бродить чудеса,
И вразлет рукава поразвесила елка,
Там крадется по зарослям темным лиса,
И летит сквозь чащобу девица-краса
На спине густошерстого волка.

А у мшистого камня, где стынет струя,
Мне Аленушки видятся грустные косы...
Это Русская сказка, сестрица моя,
Загляделась в безмолвные воды ручья,
Слезы в омут роняя, как росы.

Сколько девичьих в воду упало колец,
Сколько бед натерпелось от Лиха-злодея!
Но вступился за правду удал-молодец.
И срубил в душном логове меч-кладенец
Семь голов у проклятого Змея.

Что веков протекло — от ворот поворот!
Все сбылось, что порою тревожит и снится:
Над лесами рокочет ковер-самолет,
Соловей-чудодей по избушкам поет,
И перо зажигает Жар-птица.

И к алмазным пещерам приводят следы,
И встают терема из лесного тумана,
Конь железный рыхлит чернозем борозды,
В краткий срок от живой и от мертвой воды
Давних бед заживляются раны.

Сколько в сказках есть слов — златоперых лещей,
Век бы пил я и пил из родного колодца!
Правят крылья мечты миром лучших вещей,
И уж солнца в мешок не упрячет Кащей,
Сказка, русская сказка живой остается!

1962